— Такая, да не такая, Голенище. Разница между нами есть, — покачала головой княгиня. — Я отцовское наследство воротить хочу, то что мне по праву рождения принадлежит, что у меня украли. А ты на чужом горбу в рай проехать желаешь, да на беде руки погреть…
— Обещаешь? — грубо прервал ее опричник.
— Обещаю, — вдруг смиренно отозвалась Вассиана. — Все обещаю, Андрюшенька, все, что не попросишь.
Удивленный ее неожиданной покладистостью, Голенище растерялся. Он чувствовал подвох, но не мог сообразить сразу, в чем он заключается. Однако вида не подал и потребовал, как и предупреждал де Армес, платы за свое молчание:
— Гарсиа скажи, что поиздержался я, пусть мне еще камешков подкинет. А то — сама знаешь. Я слов не трачу зря. Князя Алексея обрадую…
— Хорошо, хорошо, Андрюшенька, — поспешила согласиться Вассиана, — завтра же Гарсиа все принесет.
Князь Андомский грубо обнял ее:
— Целуй! — потребовал он с усмешкой.
— Но… — Вассиана постаралась отодвинуться от него, однако Андрей держал крепко.
— Целуй, — приказал он, и, не дожидаясь пока она решится, сам приник к ее губам. — Гарсиа завтра пусть мне в слободу все принесет. Как он умеет, незаметно. Ну, а ты жди, красавица, скоро я тебя освобожу от твоего князюшки и от всех атих гнилых белозерских отпрысков. Жди.
— Жду, — Вассиана отвела взгляд, чтобы он не видел выражения ее глаз.
Больно ущипнув княгиню за грудь, Голенище вышел из экипажа, чуть не наступив на Витю, который лежал прямо под его ногами. Пнул Растопченко в бок сапогом:
— Развалился тут, соня, подвинься.
Витя скорчился от боли, но лица не открыл — опасно. Собеседник Вассианы его не знал, но испанец стоял рядом. Гарсиа подвел незнакомцу коня.
— У госпожи своей указания получишь. Завтра увидимся, — кивнул ему на ходу князь, и, вскочив в седло, ускакал. Гарсиа сел к княгине в экипаж.
— Какие указания будут, госпожа? — спросил он княгиню.
— Никаких, — резко ответила она. — Голенище ничего не получит, как бы ни грозил, я же сказала. Его карта бита, а наглость будет дорого ему стоить. Уж я позабочусь об этом. Едем домой.
Дальше заговорили то ли по-итальянски, то ли по-испански, Витя уже ничего не понимал.
— Трогай к дому! — приказал Гарсиа кучеру, и карета медленно двинулась с места.
Как только экипаж княгини въехал в ворота дома Шелешпанских, на пороге показалась вся закутанная в черное, от платка на голове до краешков башмаков, фигура хозяйки дома, Емельяны Феодоровны. От ярости она была бела как снег зимой, побледневшие пальцы что есть силы сжимали посох.
Едва дождавшись, когда Вассиана выйдет из экипажа, она с неожиданной для ее возраста прытью сбежала с крыльца и накинулась на молодую княгиню:
— Виданное ли дело! — разъяренно зашипела она, подобно гадюке, которой наступили на хвост. — Средь бела дня, без хозяйского ока — куда черти понесли, прости Господи меня грешную! На всю Москву семью нашу ославила, злыдня! — она замахнулась на Вассиану посохом. — Вот отлупить тебя, чтоб неповадно было!
Казалось, еще мгновение, и она огреет гречанку дубовой палкой, одним ударом выместив всю годами копившуюся ненависть.
Вассиана закрыла глаза и замерла в ожидании, чуть отклонившись назад.
— Ты, погоди, мать, не горячись, — вступился Никита Ухтомский за жену брата, схватил старуху за локоть и заставил ее опустить посох. — Сама знаешь, на все воля Господа да государя нашего Алексея Петровича. А князь супружнице своей доверяет.
— Доверяет? — язвительно переспросила его Емельяна. — Али не слыхал ты, как говорят в народе: не верь коню в поле, а жене на воле. Женщина молодая — покоище змеиное, кузница бесовская, безысцельная злоба. Она в молитве пребывать должна, и в слезах — такова ее доля, покуда не состарится, да не увянет дьяволиная красота ее. Так нас святая церковь учит. Плеть по ней плачет. А князь Алексей Петрович, я слыхала, жену-то не бьет. Значит, дом свой не строит, о душе своей не радеет. Озорство такое допускать — не ровен час и мужа под лавку положит! А ты что за нее заступаешься? Разве не знаешь, что тебе и говорить-то с ней не разрешено, раз она жена другому, рядом стоять? Сам-то — бесстыдник, — забыв о Вассиане, Емельяна принялась бранить Никиту, грозя ему своей клюкой. — С дворовой девкой сошелся! В Москву ее за собой притащил, в моем доме с ней в постельке балуется — стыдоба! Так знай, не бывать такому. Стешку твою я из дома выгоню — пусть на улице ночует, где придется. А ты уж сам, как знаешь, бегай к ней туда. Срамота! Законная невеста мается — он глаз к отцу ее не кажет, в ноги не поклонится. Нашел себе зазнобу! Сегодня же на колени перед государем нашим Алексеем Петровичем стану, молить буду, чтобы скорее к Шереметевым сватов засылал — узнаешь у меня!
— Да довольно, мать, уже, будет тебе. Идем, сестрица, — устав слушать старую княгиню, Никита увел Вассиану в сад.
Сад Шелешпанских был невелик и уютен. Раскидистые липы буйно росли вокруг пруда, где специально для хозяина, тосковавшего в Москве о родимой сторонке, разводили белозерских рыб. Зеленели только что отцветшие яблони, вишни, сливы. Над розовыми цветами пахучего шиповника кружились золотистые шмели. В некошеной траве пролегали узкие дорожки. Одна из них вела мимо кустов смородины, алых от плодов, и высоких подсолнечников с желто-черными широкими головами к дерновой скамье у самого частокола, куда Никита и привел Вассиану. На скамейке княгиня увидела Сомыча. Он держал на руках белую соколиху и как ребенка убаюкивал ее. Вокруг стояли какие-то аптекарские склянки.
— Вот, горе у нас, — сказал Никита сокрушенно, подводя Вассиану. — Не знаем с Сомычем, что и делать. Помирает соколиха наша.
Увидев княгиню, Сома встал и хотел поклониться, но Вассиана остановила его:
— Сиди, сиди, занимайся своим…
— Белоперая моя, — горестно вздыхал Сома, и в голосе его слышались скрытые слезы, — за сторонку родимую билась в ставке с иноземным самцом, да весь дух и отдала. Уж мы и так, и так, аж Лукиничну колдовать позвали — а того гляди… — он не договорил, чувствовалось, что и вымолвить боится, о чем подумалось.
— Мы с Сомычем ее еще птенцом поймали на Соколиной горе, — сказал Никита. — Растили, учили… Смышленая — таких и не сыщешь, прямо, человек. В лицо знает нас, на голос откликается, все понимает, что говорим. Она не могла не победить, — продолжил он по-французски, — я ее Вассианой назвал, в честь тебя…
Княгиня вскинула на Никиту удивленный взгляд. Он слегка покраснел от смущения, но глаз не отвел.
— Дай-ка мне поглядеть, — попросила Вассиану Сомыча, — может, помогу чем.
Старый финн осторожно передал птицу княгине. Соколиха лежала, не двигаясь, закрыв глаза. Она была вся горячая и дрожала. Потом открыла глаза, подернутые пеленой слез и грустно посмотрела на княгиню, как будто прощалась.
— Что ж, коли в честь меня назвал, то мне и спасать, — решила Вассиана. — Гарсиа! Поди в мою горницу и принеси мне лекарство из янтарного ларчика. Ты знаешь, какое.
— Но, госпожа, — поклонился непонятно когда появившийся на дорожке испанец, — лекарство то предназначено…
— Иди, — настойчиво прервала его Вассиана. — Мне помнится, тебе не терпелось поучаствовать. Вот и поучаствуй теперь.
— Слушаюсь, госпожа. — Гарсиа быстро пошел по направлению к дому.
— Сейчас все будет хорошо, милая моя, — Вассиана присела на скамейку, держа соколиху меж ладоней.
Вскоре вернулся капитан де Армес. Он принес небольшой флакон красного венецианского стекла, в котором мерцала густая темно-лиловая жидкость. Вассиана взяла флакон из его рук.
— Ну, голуба моя, раскрой клювик, раскрой… — попросила она соколиху. — Сейчас мы выпьем — вот так. И силы к нам вернуться, и крылышко срастется…
— Что это ты даешь ей? — спросил с удивлением смотревший на нее Никита.
— То же, что и брату твоему, когда он был при смерти, — ответила гречанка. — Слезы лекаря моего, карфагенского пифона. По ночам он плачет, тоскуя о карфагенском оазисе, где вырос, и который давно уже превратился в пустыню, так как его разрушили римляне. Слезы пифона — древний эликсир жизни. Он убивает смерть. А еще он помогает тем, кого сама жизнь превращает в пустыню.